1000 Причин стать убийцей - Чавкающее. Слюнное. Бесстыдное
Предупреждение: Текст содержит натуралистические и отталкивающие сцены насилия.
Он слушал, как она жуёт.
Каждое утро. Каждый вечер. Снова и снова. Мягкое, сырое чавканье. Жирный хруст подтаявших кукурузных чипсов. Слюнявое смачивание булки языком. Отрыв зубами. Сквозь экран телевизора. Сквозь разговор. Сквозь его внутренний крик. Он не мог не слышать.
Она ела, как свинья.
Когда она рассасывала конфету, она делала это с открытым ртом. С таким звуком, будто кто-то выживает слизь из дохлой улитки. А когда жевала — всё напрягалось у него внутри. Слюни, которые стекали по её подбородку, она не замечала. Просто сглатывала. По десять, пятнадцать раз за ужин. Он считал.
Он пробовал говорить. Спокойно, сдержанно, без упрёков:
— С закрытым ртом, пожалуйста...
— Брось, — говорила она. — Я дома, можно и расслабиться.
А потом вонзалась зубами в ногу жареной курицы так, будто от неё зависело выживание всей нации.
Он слушал, как она жуёт.
Каждое утро. Каждый вечер. Снова и снова. Мягкое, сырое чавканье. Жирный хруст подтаявших кукурузных чипсов. Слюнявое смачивание булки языком. Отрыв зубами. Сквозь экран телевизора. Сквозь разговор. Сквозь его внутренний крик. Он не мог не слышать.
Она ела, как свинья.
Когда она рассасывала конфету, она делала это с открытым ртом. С таким звуком, будто кто-то выживает слизь из дохлой улитки. А когда жевала — всё напрягалось у него внутри. Слюни, которые стекали по её подбородку, она не замечала. Просто сглатывала. По десять, пятнадцать раз за ужин. Он считал.
Он пробовал говорить. Спокойно, сдержанно, без упрёков:
— С закрытым ртом, пожалуйста...
— Брось, — говорила она. — Я дома, можно и расслабиться.
А потом вонзалась зубами в ногу жареной курицы так, будто от неё зависело выживание всей нации.
Сначала он просто уходил в ванну. Там было безопасно. Иногда он оставался там по два часа. Просто сидел на крышке унитаза, уткнувшись в ободранную плитку. А потом вернулся и увидел, что она доела его плов. Даже не спросив. Даже не заметив. Просто ела. Как свинья.
Он начал ненавидеть тарелки. Звук столовых приборов по керамике вызывал дрожь. Один раз он сжал нож так сильно, что выломал пластмассовую ручку. В другой раз — чуть не проглотил зубную щётку, лишь бы не слышать, как она хлюпает ртом, распивая свой утренний йогурт.
Но худшее началось, когда она начала снимать "Мокбанги".
— Смотри! — с воодушевлением показывала она. — Я нашла формат! Я буду есть перед камерой! Это популярно!
— Ты... что?
— Ем. Ну, просто ем. На камеру. Люди смотрят! Это вызывает дофамин.
Он смотрел.
Она ставила смартфон напротив себя и начинала... пир.
Четыре пиццы. Два набора суши. Семь вафель. Креветки с острым соусом. Молочный коктейль с белком. Хрустящее, чавкающее, жирное. Громкое. Слюнное. Бесстыдное.
Она раздувалась перед камерой, облизывая пальцы, чавкая, глотая воздух. Она дышала через рот. Она смеялась, когда отрыгивала. Она называла это "естественностью".
Он видел, как жирный соус тек по её подбородку. Она не вытирала. Пусть будет честно. Пусть будет по-настоящему.
Он начал спать в наушниках. Но даже во сне слышал чавканье.
Он начал пить снотворное. Но просыпался в холодном поту — будто по нему пробежали сорок тысяч слюнявых языков.
Он смотрел на свою вилку. Представлял, как она входит в щеку. Как протыкает, как хрустит, как разрывает... Как сквозь жир и мясо хлынет тёплая кровь. И станет, наконец, тихо.
И однажды он не выдержал.
Она снимала новый "эпизод". Тема дня: "Хрустящий краб в кляре и горячие панкейки с кленовым сиропом".
Она говорила в камеру, хлюпая языком:
— Ооо, это такая вкуууснота! Боже, как это тает во рту... мммм... Вот это корочка!
Он вошёл в кадр молча.
Сначала она удивилась. Потом рассмеялась.
— Ты хочешь тоже попробовать? Иди, сядь рядом, у меня тут полно!
Но он не сел. Он держал в руке мясницкий тесак.
Настоящий. Тяжёлый. Из толстой, ржавой стали. Достался от деда. Дед резал им свиней.
Он поднял тесак.
Она не успела сказать ничего, кроме:
— Ты что, с ума сошёл?..
Удар.
Треск челюсти был глухим, как треск влажной доски — не как в кино. Он не дал ни звонкости, ни драмы — только сырое, тупое "хррх", как будто кто-то переламывал замороженную куриную ногу. Только это была не нога. Это была её левая сторона лица. Сквозь жировую подушку, сквозь растянутую щеку, через височную кость. Удар вошёл сбоку, с разворотом, точно так, как он репетировал мысленно, глядя на неё по вечерам.
Телефон, который фиксировал весь мокбанг, грохнулся экраном вниз, объективом вверх. Последнее, что он заснял — это капелька жира, стекшая по экрану и остановившаяся, словно зрачок. Потом камера поплыла: сироп, кровь, размазанный по столу фарш из пиццы, и её нос, ставший мягким, как подгнившая груша.
Она не закричала.
Челюсть уже не могла замкнуться. Одна половина висела, как разрезанный кусок варёного языка. Зубы торчали, как в пасти животного, раздавленного на шоссе. Он слышал — как воздух выходит сквозь её глотку. Бульканье. Хрип. Клокотание.
Он ударил ещё.
На третий удар она перестала дёргаться. Но не умерла. Её глаза бегали. Она смотрела на него, будто вглядывалась в самого Чёрта. Или в свинью. Или в мясника. Одно и то же.
Он резал щеку.
Не для удовольствия. Не из жестокости. Он искал.
Он хотел достать чавканье. То самое, которое каждый вечер лезло ему в уши. Он разорвал её левую щеку, обнажив зубы и внутреннюю сторону губы — склизкий лоснящийся мешок. Язык дёрнулся. Он прижал его к столу — и отсек.
Медленно.
Он не был профессионалом, и тесак вяз в хрящах. Пришлось делать два движения. Потом он просто вытащил язык, как слизня из банки с вареньем. Вытянул, покрутил. Бросил на тарелку с панкейками.
Промазал сиропом.
Он тронул его вилкой. Мягкий. Пульсирующий.
— Всё, — сказал он. — Можешь больше не жевать.
Она всё ещё дышала. Прерывисто.
Он разрезал ей живот.
Не одним движением — как хотелось бы.
А тупо, как открывают старый пакет с кашей: рвёшь, рвёшь, но не там, где надо.
Ткань сопротивлялась. Он давил. Кожа треснула, пошёл жир. Жёлтый, комковатый, похожий на прогорклое масло. Потом тонкий плёнчатый слой — и шлёп: наружу вылез кишечник.
Он был тёплый.
Покрытый пленкой, похожей на сваренный в соплях целлофан.
Он зачерпнул рукой.
Пахло тухлой колбасой.
Он вынул всё.
Тянул, тянул, как ленту из новогоднего подарка. Там было много еды.
Фрагменты суши. Рис. Соус. Размятые куски крабовых палочек. Он не понял — она ела это сегодня или вчера? Или всегда?
Он вытащил желудок.
Положил в салатницу.
Посолил.
Внутри — полусгнившие остатки киви и арбуза, смешанные с желчью. Пахло сладко. И мерзко. И знакомо.
Он вынул печень.
Наткнулся на желчный пузырь — и лопнул его случайно.
Брызнуло на стену.
Зелёное.
Жгучее.
Он засмеялся. И вытерся рукавом.
Потом он достал сердце.
Тёплое.
Слабое.
Ещё билось.
Он положил его рядом с микрофоном. Слушал.
Биение замедлялось.
Тук... тук... тук... ... ...
Потом он сел.
Открыл её стрим.
Он знал пароль.
Запустил трансляцию.
Включил камеру.
Поставил тарелку.
На тарелке — печень, поджаренная. Сердце — в соусе. Язык — на панкейке.
Он ел. Медленно. Со вкусом.
— Сегодня... — сказал он в кадр, вытирая рот. — Сегодня без чавканья.
Он начал ненавидеть тарелки. Звук столовых приборов по керамике вызывал дрожь. Один раз он сжал нож так сильно, что выломал пластмассовую ручку. В другой раз — чуть не проглотил зубную щётку, лишь бы не слышать, как она хлюпает ртом, распивая свой утренний йогурт.
Но худшее началось, когда она начала снимать "Мокбанги".
— Смотри! — с воодушевлением показывала она. — Я нашла формат! Я буду есть перед камерой! Это популярно!
— Ты... что?
— Ем. Ну, просто ем. На камеру. Люди смотрят! Это вызывает дофамин.
Он смотрел.
Она ставила смартфон напротив себя и начинала... пир.
Четыре пиццы. Два набора суши. Семь вафель. Креветки с острым соусом. Молочный коктейль с белком. Хрустящее, чавкающее, жирное. Громкое. Слюнное. Бесстыдное.
Она раздувалась перед камерой, облизывая пальцы, чавкая, глотая воздух. Она дышала через рот. Она смеялась, когда отрыгивала. Она называла это "естественностью".
Он видел, как жирный соус тек по её подбородку. Она не вытирала. Пусть будет честно. Пусть будет по-настоящему.
Он начал спать в наушниках. Но даже во сне слышал чавканье.
Он начал пить снотворное. Но просыпался в холодном поту — будто по нему пробежали сорок тысяч слюнявых языков.
Он смотрел на свою вилку. Представлял, как она входит в щеку. Как протыкает, как хрустит, как разрывает... Как сквозь жир и мясо хлынет тёплая кровь. И станет, наконец, тихо.
И однажды он не выдержал.
Она снимала новый "эпизод". Тема дня: "Хрустящий краб в кляре и горячие панкейки с кленовым сиропом".
Она говорила в камеру, хлюпая языком:
— Ооо, это такая вкуууснота! Боже, как это тает во рту... мммм... Вот это корочка!
Он вошёл в кадр молча.
Сначала она удивилась. Потом рассмеялась.
— Ты хочешь тоже попробовать? Иди, сядь рядом, у меня тут полно!
Но он не сел. Он держал в руке мясницкий тесак.
Настоящий. Тяжёлый. Из толстой, ржавой стали. Достался от деда. Дед резал им свиней.
Он поднял тесак.
Она не успела сказать ничего, кроме:
— Ты что, с ума сошёл?..
Удар.
Треск челюсти был глухим, как треск влажной доски — не как в кино. Он не дал ни звонкости, ни драмы — только сырое, тупое "хррх", как будто кто-то переламывал замороженную куриную ногу. Только это была не нога. Это была её левая сторона лица. Сквозь жировую подушку, сквозь растянутую щеку, через височную кость. Удар вошёл сбоку, с разворотом, точно так, как он репетировал мысленно, глядя на неё по вечерам.
Телефон, который фиксировал весь мокбанг, грохнулся экраном вниз, объективом вверх. Последнее, что он заснял — это капелька жира, стекшая по экрану и остановившаяся, словно зрачок. Потом камера поплыла: сироп, кровь, размазанный по столу фарш из пиццы, и её нос, ставший мягким, как подгнившая груша.
Она не закричала.
Челюсть уже не могла замкнуться. Одна половина висела, как разрезанный кусок варёного языка. Зубы торчали, как в пасти животного, раздавленного на шоссе. Он слышал — как воздух выходит сквозь её глотку. Бульканье. Хрип. Клокотание.
Он ударил ещё.
На третий удар она перестала дёргаться. Но не умерла. Её глаза бегали. Она смотрела на него, будто вглядывалась в самого Чёрта. Или в свинью. Или в мясника. Одно и то же.
Он резал щеку.
Не для удовольствия. Не из жестокости. Он искал.
Он хотел достать чавканье. То самое, которое каждый вечер лезло ему в уши. Он разорвал её левую щеку, обнажив зубы и внутреннюю сторону губы — склизкий лоснящийся мешок. Язык дёрнулся. Он прижал его к столу — и отсек.
Медленно.
Он не был профессионалом, и тесак вяз в хрящах. Пришлось делать два движения. Потом он просто вытащил язык, как слизня из банки с вареньем. Вытянул, покрутил. Бросил на тарелку с панкейками.
Промазал сиропом.
Он тронул его вилкой. Мягкий. Пульсирующий.
— Всё, — сказал он. — Можешь больше не жевать.
Она всё ещё дышала. Прерывисто.
Он разрезал ей живот.
Не одним движением — как хотелось бы.
А тупо, как открывают старый пакет с кашей: рвёшь, рвёшь, но не там, где надо.
Ткань сопротивлялась. Он давил. Кожа треснула, пошёл жир. Жёлтый, комковатый, похожий на прогорклое масло. Потом тонкий плёнчатый слой — и шлёп: наружу вылез кишечник.
Он был тёплый.
Покрытый пленкой, похожей на сваренный в соплях целлофан.
Он зачерпнул рукой.
Пахло тухлой колбасой.
Он вынул всё.
Тянул, тянул, как ленту из новогоднего подарка. Там было много еды.
Фрагменты суши. Рис. Соус. Размятые куски крабовых палочек. Он не понял — она ела это сегодня или вчера? Или всегда?
Он вытащил желудок.
Положил в салатницу.
Посолил.
Внутри — полусгнившие остатки киви и арбуза, смешанные с желчью. Пахло сладко. И мерзко. И знакомо.
Он вынул печень.
Наткнулся на желчный пузырь — и лопнул его случайно.
Брызнуло на стену.
Зелёное.
Жгучее.
Он засмеялся. И вытерся рукавом.
Потом он достал сердце.
Тёплое.
Слабое.
Ещё билось.
Он положил его рядом с микрофоном. Слушал.
Биение замедлялось.
Тук... тук... тук... ... ...
Потом он сел.
Открыл её стрим.
Он знал пароль.
Запустил трансляцию.
Включил камеру.
Поставил тарелку.
На тарелке — печень, поджаренная. Сердце — в соусе. Язык — на панкейке.
Он ел. Медленно. Со вкусом.
— Сегодня... — сказал он в кадр, вытирая рот. — Сегодня без чавканья.
(голосов: 7)
Категория: Ужасные истории

