Мне было три года, когда умерла моя прабабушка. Я смутно помню ее на смертном одре, помню ее заботливость и внимание даже перед лицом смерти. Помню мою огромную, всепоглощающую бескорыстную любовь к ней.
Через несколько месяцев после ее смерти, когда родные горевали, вспоминая ее, я с удивлением спрашивал их: «Чего вы плачете, она же есть тут, рядом!». Я ощущал ее, но видел не в образе человека, а как некую желто-оранжевую пелену. Я не мог в свои три-четыре года внятно объяснить это родным. Они ее не видели, не чувствовали, это ставило меня в тупик.
Пытаясь как-то увязать ее реальность с тем, что родня ее не может воспринять, я говорил: «Она уехала в Москву!». Тогда родители иногда ездили туда в командировки, и я пытался использовать это понятие для объяснения того факта, что она существует, бывает рядом с нами, но ее не видно, с ней невозможно поговорить словами.
Через несколько месяцев после ее смерти, когда родные горевали, вспоминая ее, я с удивлением спрашивал их: «Чего вы плачете, она же есть тут, рядом!». Я ощущал ее, но видел не в образе человека, а как некую желто-оранжевую пелену. Я не мог в свои три-четыре года внятно объяснить это родным. Они ее не видели, не чувствовали, это ставило меня в тупик.
Пытаясь как-то увязать ее реальность с тем, что родня ее не может воспринять, я говорил: «Она уехала в Москву!». Тогда родители иногда ездили туда в командировки, и я пытался использовать это понятие для объяснения того факта, что она существует, бывает рядом с нами, но ее не видно, с ней невозможно поговорить словами.